<<
>>

1. ВВЕДЕНИЕ

^КЛАД Возрождения в историю и историческое сознание больше, чем в философию, и связан он прежде всего с изменением исторической периодизации. Это может показаться странным, ведь периодизация есть нечто вполне условное, скорее язык описания, чем объективная характеристика самой истории.

Именно поэтому, однако, чрезвычайно интересна и показательна история самих периодизаций - она позволяет проследить изменение исторического сознания в его наиболее глубинных и фундаментальных компонентах.

Средневековая историография использовала несколько периодизаций (в том числе по мировым монархиям и по возрастам мира), но главным для нее было деление истории на две части: на время до пришествия Христа и на время после пришествия, которое продолжается в настоящем и которому суждено длиться до Страшного Суда. Для ренессансной гуманистической мысли история состоит из трех частей: древности, «среднего» времени и настоящего - введение одного дополнительного звена резко меняет всю картину истории.

Во-первых, обращение к древности как высшему культурному образцу и отрицание более близкого прошлого как времени культурного упадка сообщает самому представлению о про-шлом невиданную прежде глубину.

Средневековье отвергло язычество, но не отвергло Рима. Рим продолжал существовать, несколько иной, этого нельзя было не заметить, но в основном прежний. Продолжала существовать Римская империя, теперь она называлась Священной и императоры носили другие имена, но и Карл Великий и все сменявшие его Людовики и Людвиги, Отгоны и Генрихи выводили легитимность своей власти из прав и прерогатив древнеримской империи. Право оставалось римским, латинским оставался язык, венчание императоров по-прежнему совершалось в Риме и, как и раньше, в Риме

был сенат. Петрарка, а вслед за ним другие гуманисты впервые заметили, что прежнего Рима нет, от него осталось только имя и величественные руины, и в Италии давно наступило другое время и все стало другим60.

Это «другое» им очень не нравилось, им хотелось бы вернуть прежнее, но воскресить можно лишь то, что умерло. «Умер великий Рим», — с осознания этого факта начинается ренессансный историзм, начинается вообще историческое отношение к истории.

Это не так мало - осознать, что чье-то время закончилось. Античность при всем ее внимании и интересе к истории, при том, что у нее на глазах уходили в прошлое Карфаген и этруски, так и не смогла это осознать. Единственное прошлое, не совпадающее по смыслу и содержанию с настоящим, которое она знала - это прошлое мифа, это три века богов и героев, предваряющие нынешний век, «железный».

Благодаря тому, что фактом сознания стало представление об ис-торической завершенности, о конце и пределе, резко изменились и отношения прошлого с настоящим. Для мифологического сознания прошлого как такового нет, вернее, нет границы между прошлым и настоящим, между смертью и жизнью, прошлое не уходит безвозвратно, оно продолжает жить. Уход Рима из жизни провел резкую границу между двумя временами: прошлое впервые, собственно говоря, и было помыслено как прошлое, как нечто, лишенное актуального бытия. Тем самым впервые возникла возможность исторического взгляда на прошлое.

Конечно, для ренессансных гуманистов постоянное значило больше переменного. Они считали, что человек не меняется, меняются человеческие обычаи, нравы, учреждения и установления. Меняется, например, язык, даже вечная латынь иная у Цицерона и иная у Квинтилиана. Текстология, т. е. комплекс приемов по извлечению исправного текста из-под груды искажений и прибавлений, была известна уже античности - и Петрарка, проделав текстологическую ра-боту над «Историей Рима» Тита Ливия, прямо продолжил александрийских грамматиков. Но вот исторической критики текстов античность не знала, именно Ренессанс ввел в обиход понятие филологи-ческого анахронизма и развернул работу по атрибуции текстов (а также по разоблачению ложных атрибуций). Венцом ее стало «Рассуждение о подложности так называемой дарственной грамоты Константина»: его автор, Лоренцо Валла, путем филологического анализа доказал, что язык, на котором «грамота» написана, не мог существовать в IV в.

После этого сделались возможными и филологическая критика Священного Писания (Эразм Роттердамский), и восстанов-ление в своем истинном облике римского права (Франсуа Бодуэн и Жан Боден).

Заметим, что в эпоху античности и еще в большей степени в средние века понятие авторства соединялось с понятием авторитета. В средние века существовало множество сочинений, утративших имя своего создателя и присоединенных к корпусу произведений, освященному каким-нибудь знаменитым именем. Историческая критика текста восстановила или, быть может, впервые установила неразрывную связь между творцом и творением, поместив того и другого в ис-торически определенное пространство и время. Проблема атрибуции может возникнуть и вне исторического взгляда на прошлое, но разрешена вне его быть не может.

Настоящее, историческое настоящее, изменилось в эпоху Возрождения не менее значительно, чем прошлое. Оно, опять же впервые, предстало как эпоха, т. е. как некий отрезок времени, имеющий определенные границы и обладающий определенным содержанием. Ни по поводу границ, ни по поводу содержания у гуманистов споров не было; свою эпоху они считали временем подъема свободных искусств и возрождения подлинной образованности, а начало ее связывали в изо-бразительном искусстве с именем Джотто, а в литературе - с Данте или Петраркой. Отношение к настоящему как самостоятельному ис-торическому периоду тоже было новацией впечатляющего масштаба и тоже свидетельствовало о возникновении нового качества исторического мышления: настоящее должно было не просто отодвинуться от прошлого, оно должно было отодвинуться от самого себя, разъединиться с субъектом истории, обрести предметность и тем самым создать почву для исторической самооценки. Здесь нас интересует не точность этой оценки, а сама ее возможность - немыслимая, пока прошлое условно подавляет настоящее. Для средневекового историка настоящее - это ухудшенное подобие прошлого, а сравнение прошлого и настоящего - лишний аргумент в пользу того, что мир продолжает двигаться к своему концу, чему свидетельством все более открытое торжество пороков и повсеместная порча нравов, («Никогда мир не был хуже, чем сейчас, никогда не был более заражен пороками, и особенно теми, что всего ненавистнее Богу», - это слова итальянского хрониста XIV в.

Матгео Виллани, но под ними мог бы подписаться любой средневековый хронист.) Ничего подобного историческому оптимизму гуманистической мысли средние века не знали и не могли знать.

Изменение отношения к настоящему меняет и отношение к буду-щему. Меняет в двух аспектах. Во-первых, появляется представление об историческом прогрессе, который может не быть постоянным, у которого могут быть сбои и остановки, который может сменяться пе-риодами упадка, но который во всяком случае есть, чему служат доказательством время самой гуманистической культуры и достигнутый в это время величайший прогресс искусств и наук. Отсюда недалеко до утверждения прогресса не относительного, а абсолютного - до сознания своего превосходства не только над средневековьем, но и над античностью. Предпосылки к тому, во всяком случае, возникают, и они вскоре, уже в XVII в., у Френсиса Бэкона и французских «новых», бу- дуг реализованы. Средним векам представление о прогрессе было абсолютно чуждо, но и античность с цикличностью ее исторического мышления, с ее «великими годами», все возвращающими к началу, с ее взглядом на историю как на движение от «золотого» века к «железному» этого представления не знала.

Во-вторых, создается почва дня сознательного и целенаправленного воздействия на будущее. Если время, в которое ты живешь, обладает особым смыслом, то этот смысл можно сделать содержанием собственной деятельности, помочь времени в его усилиях породить новое. Будущее тем самым предстает как такой временной отрезок, по отношению к которому возможно рациональное планирование и в который можно вторгаться человеческой инициативе.

Эти немаловажные сдвиги в самих основах исторического сознания давали о себе знать, в частности, и в повышенном интересе ренес- саншых гуманистов к истории как сфере знания. Уже Петрарка пишет историю Рима в лицах - «О преславных мужах», и Боккаччо дополняет ее жизнеописаниями знаменитых женщин. Леонардо Бруни, гуманист второго поколения, создает «Историю флорентийского народа», ее продолжает Поджо Браччолини, потом и другие, в том числе Макьявелли. Нефлоре нтайские гуманисты пишут истории своих городов. Пишут они и мемуары, составляют жизнеописания государей и поэтов. В общем, трудно назвать такого гуманиста, который не был бы историком.

Наиболее распространенный взгляд на роль и значение ренессанс- ного этапа в оформлении истории как собственно научной дисциплины сводится к следующему61. Во-первых, возникает иное отношение к источникам: о критике источников как последовательном методе пока говорить еще рано, но появился критический подход, ушло в прошлое то слепое доверие к тексту, то преклонение перед авторитетом, которые так характерны для средневековой историографии. Во-вторых, ис-тория под пером гуманистов решительным образом секуляризуется: устраняется средневековый провиденциализм, т. е. подход к истории как реализации божественного плана и воплощению божественной во-ли, причины исторических событий ищут теперь не вне истории, а в ней самой. Наконец, история риторизируется: т. е. она не только пишется (как один из литературных жанров) с учетом риторических норм стиля, но и осмысляется в соответствии с набором риторических парадигм, отражающих определенные нормы и антинормы поведения. Иными словами, она вновь берется исполнять ту роль, которая была ей доверена античностью - роль «наставницы жизни», своего рода иллюстрации к максимам моральной философии. История и в средние века продолжала заниматься и воспитанием, и просвещением; другое дело, что примеры, которые преподносили читателю средневековые историки, были примерами справедливого и неотвратимого суда, примерами кары и воздаяния. Ренессансные историки видели в том, что они описывали, примеры иного толка: примеры того, как воспитывается, взращивается и сохраняет себя добродетель, примеры стойкости в борьбе с изменчивой фортуной, примеры гражданской доблести и свято исполненного долга, - это существенно иная этика, более светская и более социальная, но в любом случае этика и только этика.

Таков первый этап ренессансной историографии, связанный с деятельностью итальянских гуманистов XV в. Этап следующий и наивы-сший, как правило, соотносится с именами итальянцев Макьявелли и Гвиччардини, француза Бодена; главной его особенностью по сравнению с предыдущим этапом считается перенос интересов с этики на политику. Макьявелли выразил этот поворот исторической мысли совершенно определенно. В начале своих «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия» он пишет, как изумляет его то обстоятельство, что единственной сферой деятельности, не затронутой влиянием античности, оказалась для современных людей политика. В искусстве, юриспруденции, медицине античность - непререкаемый авторитет, но «как только дело доходит до учреждения республик, сохранения го-сударств, управления королевствами, создания армии, ведения войны, осуществления правосудия, укрепления власти, то никогда не находится ни государя, ни республики, которые обратились бы к примеру древних. Я убежден, что проистекает это... от недостатка подлинного понимания истории, помогающего при чтении сочинений историков получать удовольствие и вместе с тем извлекать из них тот смысл, который они в себе содержат»62. История может научить доблести, но главное, чему она учит, - как управлять государством, как уберечь его от ударов судьбы, как сохранить и усилить власть.

Мы к Макьявелли еще вернемся, но прежде необходимо проделать операцию, которую мы уже не раз осуществляли: выявить в этих историографических положениях то, что имеет отношение к ренессансной культуре. Отделить, иными словами, ренессансное начало оттого, что обязано своим возникновением развитию и плавной модификации су-ществующих до и вне Возрождения мыслительных установок. Возьмем в качестве фона франко-бургундскую школу историков, парал-лельную во времени гуманистической историографии (это XV - нача-ло XVI в.), но в отличие от нее никак с культурными импульсами Возрождения не связанную. Эта школа представлена заметными именами: Жорж Шателен, Оливье де Л а Марш, Филипп де Ком мин.

Сравнение показывает, что бургундские историки в отличие от итальянских к критике источников не стремились и достоверность понимали в традиционно средневековом духе - как воспроизведение наиболее авторитетной точки зрения (впрочем, и ренессансная критика началась со смены авторитета). Секуляризация затронула бургунд- цев, безусловно, не столь ощутимо, как итальянцев, но провиденциа-лизм в понимании Жоржа Шателена также уже совсем не тот, что в понимании Отгона Фрейзингенекого. Надо заметить, что процесс се-куляризации начался в историографии задолго до XV в. и являлся одним из показателей того нарастания натуралистических тенденций, того повышенного интереса к опыту, без которых нельзя себе представить эпоху позднего средневековья. Что касается содержания и смысла истории, то и для франко-бургундской школы основное, что история дает - это уроки благородства и доблести (Жан д'Отон, к примеру, пишет свою хронику царствования Людовика XII с тем, чтобы «благие деяния достойных почести людей послужили им самим во славу и стали бы примером, указующим путь чести для тех, кто пожелает им следовать»)63. Разумеется, это другие благородство и доблесть, чем у итальянских гуманистов, рыцарские, а не гражданские, как и риторика, скажем, того же Шателена - другая, не восходящая прямо к античной, опосредованная средневековой традицией, но все это не отменяет того факта, что в принципах подхода к историческому материалу, в приемах его осмысления и обработки у итальянцев и бургунд- цев наблюдается некоторое сходство. Это становится особенно оче-видным, если принять во внимание, что и эволюция исторической мысли в обоих случаях идет в одном и том же направлении: франко- бургундская школа в лице Коммина одновременно с итальянской или даже чуть раньше приходит к пониманию истории как своего рода учебника политической мудрости.

Осмысляя истоки исторических событий, Коммин - и здесь мы также излагаем некую уже известную точку зрения; можно сослаться, к примеру, на статью, сопровождающую русский перевод его «Мемуаров», - не использует традиционные для средневековой историографии категории справедливости, порядка, согласия, общего блага как категории отвлеченные и не поддающиеся проверке. Побудительную причину всех человеческих действий он ищет в стремлении к личной выгоде, к удовлетворению вполне эгоистических страстей и желаний. Без учета этого фактора невозможна успешная политическая деятельность: неслучайно поэтому идеальный государь для Коммина - государь не справедливый, а мудрый, не тот, кто руководствуется абст-рактными нормами добра и зла, а тот, кто исходит из присущих людям свойств и наклонностей. Для такого реально мыслящего правителя мораль не является универсальным критерием не только в оценке положения дел, но и в планировании собственной деятельности. Ре-зультаты этой деятельности, конечно, подлежат моральной оценке, но полностью ею не исчерпываются; наряду с этическим имеется и праг-матический критерий. Трижды в «Мемуарах» Коммин повторяет на разные лады свой излюбленный афоризм: честь достается тому, кто выигрывает.

Сходства с некоторыми наиболее известными идеями и установками Макьявелли нельзя не заметить. Среди них - ориентация на «дей-ствительную, а не воображаемую правду вещей», т. е. возведенный в программу отказ подходить к истории с разного рода умозрительными конструкциями. Понимание социальной и исторической действительности как борьбы воль и интересов, оценка политического действия по его результатам, наконец, отделение политики от морали, превращение политики в самодовлеющую сферу значений с совершенно автономным механизмом критериев. Разумеется, у Макьявелли мы имеем дело с системой, тогда как у Коммина всего лишь с тенденцией, но для того чтобы тенденцию превратить в систему, не требуется революция в культуре - нужен лишь более сильный и смелый ум.

Здесь мы в очередной раз встречаемся с проблемой границ Возрождения. В том, что Макьявелли всецело принадлежит ренессансной культуре, никто никогда не сомневался. В случае с Коммином уместно говорить о своеобразном иммунитете к культурным влияниям, как рыцарским, так и гуманистическим, но от какого-либо соучастия в культурном процессе Возрождения французского историка надежно ограждало стойкое равнодушие ко всякой книжной мудрости и книж-ному слову. При этом идеи, которые оба историка формулируют, поражают своей близостью. Конечно, они не тождественны, но в принципе несомненное различие между Макьявелли и Коммином (как и вообще между итальянской и бургундской историографией XV в.) можно объяснить несходством местных историографических традиций, причинами скорее эмпирическими, чем общекультурными. Тогда стремление возродить классическую древность оказывается чем-то факультативным и почти эфемерным, характеризующим итальянский вариант культуры, а не культуру Возрождения в целом, указывающим не на суть культуры, а в лучшем случае на ее стилистику.

Если же это не так, то все, что сближает итальянскую и франко- бургундскую историографию, не является специфически ренессанс- ным. Мы в данном случае имеем дело с той же ситуацией, которую наблюдали в области философской мысли: средневековая культура не только не отмирает с возникновением культуры Возрождения, но даже не консервируется. Она продолжает развиваться, она развертывает те потенции, которые выявились в ней еще до всякого контакта с иной культурой. К потенциям такого рода принадлежат и установка на секуляризацию, и своеобразный натурализм, который выражается в стремлении опереться на опыт и прагматическом подходе к целям и ценностям. Можно предположить, что к числу таких же потенций относится и автономизация политики, во всяком случае она прямо со-относится с ориентацией на практику. Средневековая и ренессансная историческая мысль до определенного момента движутся в одном на-правлении или, другими словами, ренессансная историографии в ряде аспектов непосредственно продолжает средневековую.

Так как же все-таки быть с Макьявелли? В чем же заключается собственно ренессансное ядро его политической и исторической мысли? Конечно, не в его пресловутом нравственном релятивизме. Да, Макьявелли объявил цель оправданием средства и этому обязан своей репутацией «наставника тиранов» и беспримерной и почти всегда скандальной славой. Но как раз эта идея носилась в воздухе: Ком- мин - лишь один из примеров, иезуиты - другой и много более яркий, но и Коммин пришел к своему излюбленному афоризму о победителе, которому всегда воздают честь, и иезуиты выработали свою казуистику без всякого влияния Макьявелли. Последний обобщал общественную практику, иезуиты ее воплощали, просто Макьявелли обобщал ее как никто другой, имея интеллектуальную смелость додумывать до конца свои идеи и смелость нравственную - формулировать их, никак не смягчая,

Макьявелли принадлежит Возрождению и его выражает, потому что совсем иначе, чем Коммин, относится к историческому времени, прежде всего к своему времени, к настоящему. Он уже утратил исторический оптимизм, свойственный первым поколениям гуманистов. Ситуация стала другой: Макьявелли был свидетелем тяжких испытаний, выпавших на долю его родной Флорентийской республики, свидетелем кануна ее окончательной гибели, свидетелем итальянских войн и раздела Италии между Францией и Испанией. Для оптимизма попросту не оставалось больше почвы и политический прогноз Макь-явелли поэтому весьма мрачный. Но сохранилось, более того, окрепло или, может быть, впервые по-настоящему оформилось отношение к истории как веществу предельно пластичному, а к деятельности в истории - как творчеству. Это творчество во времена благоприятные может быть коллективным - так было в республиканском Риме, где историю творил народ. Оно может быть индивидуальным - таково оно в современной Италии, где только самодержавный государь, так считал Макьявелли, может подчинить себе ход истории. Важно подчеркнуть, что речь в «Государе» идет именно об этом: не о банальном и примитивном захвате власти, а об овладении историей, ибо главный противник макьявеллиевского самодержца - не другой самодержец, не другой претендент на власть, главный его противник - судьба. Именное судьбой он сходится в беспощадном единоборстве. «Натиск лучше, чем осторожность, ибо фортуна - женщина, и кто хочет с ней сладить, должен колотить ее и пинать - таким она поддается скорее, чем тем, кто холодно берется за дело. Поэтому она, как женщина, - подруга молодых, ибо они не так осмотрительны, более отважны и с большей дерзостью ее укрощают»64.

В созданной Макьявелли картине политической деятельности, где все происходит на грани предельного риска, где каждый неверный шаг грозит срывом в пропасть, на стороне фортуны - слепая и стихийная сила, на стороне человека - разум. Но этого мало, нужна еще воля, та способность, которая у Пико делла Мирандола поднимает человека выше ангелов. Воля государя гнет и ломает историю, впечатывая в нее его образ. По отношению к истории государь выступает как художник: ее пластичной и пассивной материи он придает форму. Но он художник и по отношению к себе: он творит из себя исторического деятеля. Его деятельность есть в конечном итоге деятельность эстетическая: он подходит к истории как скульптор к глыбе мрамора, государство под его резцом превращается в произведение искусства.

Почти все, что разделяет Коммина и Макьявелли, можно отнести на счет индивидуального склада мышления или, скажем, особенностей региональной историографической традиции. Все, кроме одного: кроме подхода к истории как к эстетическому объекту. Это не индивидуальный, а именно культурообразующий принцип, ибо он лежит в некой глубинной основе всех интеллектуальных построений Макьявелли и, будучи изначальным, не продуман им, не осознан и не сфор-мулирован. В этом и состоит ренессансность исторической мысли Макьявелли: в понимании истории как эстетики. Дело, разумеется, не в том, что историю следует писать красиво (против риторической красивости Макьявелли решительно протестовал, притом что и его предельно лаконичному стилю нельзя отказать в своеобразной красоте); дело в том, что смысл истории составляет формообразующая деятель-ность индивида. Нечего и говорить, что процесс, посредством которого Чезаре Борджа, в общем довольно заурядный политический интриган (каким он предстает в дипломатических донесениях того же Макьявелли), превратился в идеального государя, есть процесс всецело эстетический. Таким идеальным государем для Макьявелли никогда не мог бы стать Людовик XI, любимый герой Коммина. Конечно, Макьявелли знал и признавал, что умение быть лисой не менее важно для государя, чем умение быть львом, но это в теории, а на деле лисицы ему не нравились и никак не мог понравиться Людовик: в нем не было красоты и Фортуну он покорял не так, как мужчина покоряет женщину. Можно сказать, что историческая концепция Макьявелли представляет собой некий вариант неоплатонизма, перенесенный на почву истории. Историческая материя у него бесконечно изменчива и непостоянна, человек противопоставляет ей собственную изменчивость, собственную протеистичность. Одно лишь в нем должно быть неколебимо как гранит — воля. И если воля торжествует, то безграничный исторический динамизм отливается в эстетически (а следовательно, и политически) совершенные формы. Пример тому - Древний Рим. Это как бы космос истории, вознесенный над ее бушующим хаосом.

Разумеется, Макьявелли, как всякий гениальный мыслитель, уникален, но отчасти и благодаря его гениальности в нем выявились те черты ренессансного отношения к истории, которые трудно различить У историков, менее оригинальных, крепче скованных традиционными схемами. Однако отрицать наличие этих черт нельзя, и после Макьявелли они проявят себя вполне определенно: и у Франческо Гвиччардини в его «Истории Италии», и у Томаса Мора в его «Истории Ричарда III», и даже у теоретиков «государственного интереса», представляющих самую влиятельную политологическую школу в Италии второй половины XVI в. Ни секуляризация истории, ни понимание ее как «наставницы жизни» (в том числе и в плане жесткой политической прагматики), ни нежелание слепо следовать авторитету, ни повышение иерархического статуса истории среди других наук, ни, наконец, торжество рационального метода специфическими свойствами ренессансной исторической мысли не являются. Критерий здесь один: пока история воспринимается как искусство, перед нами Возрождение. Если такой подход или элементы такого подхода, или хотя бы его возможность отсутствуют, Возрождение здесь еще не началось или уже закончилось.

<< | >>
Источник: Под ред. С.Д. Серебряного. История мировой культуры: Наследие Запада: Античность. И Средневековье. Возрождение: Курс лекций / Под ред. С.Д. Серебряного . М.: Российск, гос. гуманит. ун-т,1998.429 с.. 1998

Еще по теме 1. ВВЕДЕНИЕ:

  1. Введение
  2. ВВЕДЕНИЕ
  3. ВВЕДЕНИЕ
  4. Введение
  5. ВВЕДЕНИЕ
  6. Введение
  7. Введение
  8. ВВЕДЕНИЕ
  9. Введение
  10. ВВЕДЕНИЕ